Благодарим уважаемого Романа Пресса за право публикации нескольких глав из книги «Город, которого нет». Это воспоминания о старом Минске и минчанах, о еврейской семье, памяти которой посвящена книга.
Редакция газеты «Берега»
Память о войне
Война началась, когда мне было два года. Мама рассказала, что роды принимал в 3-й больнице известный врач, помогавший в период оккупации подпольщикам. Естественно, я ничего не помню, но знаю, что папа оказался в армии, а мама со мной и братом, который был старше меня на полтора года, в летних туфельках прошла по Московскому шоссе более 60 километров.
Мама никогда мне не рассказывала, но из семейных разговоров я знаю, что она несла меня, как говорили в Беларуси «на закорках», а моего брата не стало. Он умер от дифтерии. Еще я знаю, что кто-то дал маме галоши, которые она подвязывала веревками к ногам. Это помогло дойти до Борисова и сесть на поезд, привезший нас в Поволжье. Для нового поколения поясняю: галоши – это резиновая обувь, черная снаружи и красная изнутри, которую надевали на хорошие туфли для защиты от грязи и дождей.
Я не верю, что дети до пяти лет что-либо помнят. В моем случае я помню только череду картинок, как в кино. Две из них помню отчетливо. Одна: я стою у разрушенного дверного переплета, выковыриваю и ем меловую штукатурку. Вы спросите, почему – потому что детскому организму не хватало кальция. Вторая: вижу в окне мечущиеся лучи прожекторов и слабые звуки взрывов.
В эвакуации мы оказались в Сызрани и что я запомнил, так это громадные тыквы и кашу из них, которую не могу есть до сих пор. Еще я вспомнил, что после войны мама никогда не ела картошку в мундире.
Теперь вернемся в июль 1944 года. Мама, вместе со мной, была вызвана телеграммой тогдашнего министра торговли БССР Гелина в Минск. Она стала руководителем первого поезда с продуктами, прибывшими в город после 3 июля. Так получилось, что через несколько дней после освобождения я с мамой были в нашей старой квартире на углу Торгово-Набережной и Герцена. Сейчас на этом доме, по крайней мере, в 2005 году, была укреплена мемориальная доска: «Здесь начинается Троицкое Предместье». Город был разрушен, разорен и очень беден, все жители старались выжить в немыслимо тяжелых условиях.
Мне уж 5 лет, и картинки в памяти начинают складываться в кино. Сначала о Площади Свободы. Мне трудно вспомнить, что не было разрушено. Кажется, Дом Профсоюзов. Великолепные соборы, украшавшие площадь превратились в руины.
Вот одно детское воспоминание о том, как я впервые увидел немецкие бумажные деньги. Внутри разрушенного здания, где сейчас Консерватория, люди использовали руины как общественную уборную, а в качестве туалетной бумаги – эти никому ненужные бумажки. Тогда я понял, что мы обязательно победим.
С площадью Свободы меня связывает очень многое. На ней была повешена моя родная тетя Фаня. На дощечке на ее груди была надпись: «Жидовка и жена комиссара». Ее муж был директором типографии имени Сталина, расположенной в Доме печати. Он погиб, будучи комиссаром дивизии, в первый год войны.
Теперь о сквере на площади. Если подниматься по улице Герцена, то с левой стороны была могила какого-то деятеля международного рабочего движения, по фамилии, кажется, Лессер. Когда она исчезла, я не помню. С правой стороны Площади Свободы, за железной оградой были могилы молодых офицеров, погибших при освобождении Минска. Могилы были очень ухоженные и вызывали у меня бесконечное уважение и сочувствие. Но мне было очень больно, когда я увидел, что их больше нет. Я до сих пор чувствую мой долг по отношению к людям, ушедшим в никуда 3 июля 1944 года, чтобы освободить мой город.
Помню ряды могил в парке Челюскинцев. В моей памяти эти захоронения были окрашены в черно-красный цвет. Будучи ребенком, я много думал о погибших, кем бы они могли стать, если бы не война. Потом, кажется, эти могилы перенесли на военное кладбище на Долгобродской улице.
Немного про вокзальную площадь. От вокзала сохранилась только часть, в которой работали две кассы: одна – для военных и пассажиров с броней, другая – с дикими очередями, для остальных. Пассажиры, ожидающие поездов, спали на полу, понятие расписания было очень условным. Число военных и военных патрулей не поддавалось счету. Привокзальной площади я не помню, наверное, ее не было. Роль такси выполняли извозчики и несколько довоенных машин марки, кажется, АМО. Еще помню старые автобус, дверь которых открывал водитель с помощью специальной ручки.
Город был так разрушен, что с места, где сейчас стоит почтамт, был виден Дом офицеров и Институт физкультуры.
Помню вечер после окончания войны, когда папа, приехавший на бежевом «студебекере», его друг с отрезанной по локоть рукой Борис Морошек – кавалер польских и советских орденов, и дядя Шура, приехавший из Америки строить социализм и выживший в силу своей абсолютной аполитичности, выпивали и верили, что если им удалось пережить все кошмары войны, то впереди – только светлое будущее. Их ожидание счастья висело в воздухе. К сожалению, впереди было тяжелейшее восстановление экономики, холодная война, отсутствие продуктов, дело врачей, войны.
Еще одно больное воспоминание – это обилие инвалидов войны с обожженными лицами, с отрубленными конечностями, с искалеченными снаружи и изнутри телами. Особенно много было безногих, лихо катающихся на досках с четырьмя подшипниками и щетками в руках, чтобы отталкиваться от земли. Увешанные орденами и медалями, они просили милостыню в вагонах новой трамвайной линии; они были перекупщиками билетов в кино; торговали семечками; продавали по одной сигарете около кинотеатров; и повсюду пили неимоверное количество пива. Их бросили на произвол судьбы, у многих не осталось дома и родни, они спивались, пропадали, замерзали, потом их выдавили из центра города. Кого-то вывезли в область, в бараки, где тоже невозможно было выжить, а кому-то повезло – их взяли к себе вдовы и одинокие женщины, в надежде, что какой-никакой, но мужик, а пить, может, и бросит. Только значительно позже я узнал, что исчезновение инвалидов было спланированной государственной акцией.
Еще раз повторю: было очень больно думать об их судьбе, я понимал, сколько мучений, сколько не родившихся детей, сколько недолюбивших, сколько людей с украденной юностью было среди них, в их судьбах. Все они были для меня героями и интересными собеседниками.
Не могу не сказать еще об одной проблеме, связанной с войной, о чем тоже не принято вспоминать. Это огромное число людей, оставшихся без дома, особенно детей без родителей. Массовое и трагическое явление первых послевоенных лет – волны детской беспризорности. Беспризорников, особенно мальчишек, было на улицах, как мне казалось, не меньше, чем увечных калек – инвалидов войны. Большинство потеряли свои семьи в войне, но мне особенно помнятся беспризорники 1946-47-х годов – жертвы двухлетней засухи и голода на разоренной Украине. Положение там было отчаянным. Целые семьи пухли и умирали от голода, часто в отчаянии покидали родные места и пытались добраться до соседних России и Беларуси, где было не сытно, но все же не смертельно голодно. Шли, вернее сказать, тащились пешком или забирались в грузовые железнодорожные составы, особенно, с платформами и полувагонами для угля и других сыпучих грузов. Милиция обыскивала поезда, находила и выгоняла беженцев, но, тем не менее, немало голодающих добирались до Минска, особенно до окраинных поселков, где тогда жила моя семья.
Картина страшная: изголодавшиеся люди умирали на улицах, в огородах, где выдёргивали из земли или срывали с деревьев и поедали все подряд – овощи-фрукты или их гнилые остатки. Здесь я, семилетний пацан, увидел, что это такое – опухнуть и умирать от голода, почти потеряв разум и человечье обличье.
Жители, конечно, помогали, чем могли, но ведь мы сами перебивались на полуголодных пайках.
Наиболее активной частью выживших беженцев стали малолетние пацаны и подростки. Они попрошайничали, воровали на базарах, в домах и курятниках, нападали на людей на улицах, били, грабили, отбирали еду. Бывало, что доставалось и мне, и моему братишке. Помню, как мама послала меня одного в магазин получить по хлебной карточке буханку хлеба. Обычно мы ходили вдвоем с братом, он на два года старше. Но он лежал с тяжелым воспалением легких, подлым попутчиком нашей семьи в скитаниях в эвакуации по сырым подвалам и баракам.
Я получил хлеб, засунул его под рубашку, прижал к животу руками и потопал, зорко оглядываясь по сторонам. Не помогло. На меня напали сзади, ударили, повалили на землю, обшарили, отобрали хлеб, и еще наподдали ногами. И сиганули в чей-то огород. Мне запомнилось, что они были как бы неотличимы друг от друга – чумазые, лохматые, в немыслимом рванье, с неразличимыми лицами, но с какими-то одинаково звериными глазами. Я онемел от того, что случилось, поднялся на ноги и только тогда слезы покатились по щекам, и я заревел. Не заплакал, а именно заревел во весь голос, захлебываясь слезами и тем, что течет из носа. Я шел, поддерживая штаны руками, потому что малолетние грабители оборвали шлейки, ревел, замолкал на мгновение, снова ревел с новой силой (откуда она бралась?), не отвечал никому из прохожих, пока не попал в руки к маме, которая издалека услыхала дикий рев и выбежала из барака мне навстречу. Думаю, что получил я тогда шок не только от страха и боли, сколько от ужаса, что мы тоже станем голодающими и воришками.
Беспризорники в течение нескольких следующих лет почти исчезли с улиц городов. Многих забрали в детские дома и спасли им жизни, но немало потом снова оказались связанными с криминалом. Помню разные случаи, когда мы помогали малолетним сиротам-беженцам. Вот один из них. Сосед привел беспризорника, которого поймал на нашей грядке в общественном огороде. Отец сказал, что отведет его завтра в милицию для отправки в детский дом. А пока раздели, сожгли во дворе его жуткие отребья, отмыли хозяйственным мылом с карболкой, переодели. Он был немыслимо худой, истощенный, мама плакала и говорила с ним по-украински, узнала имя – Васько. Тут же стали кормить, поить. Ох, как он ел! Жадно и неразборчиво, но все-все подряд и двумя руками. Потом мы смеялись, вспоминая, как его голодный втянутый живот постепенно выпучивался наружу и стал как половинка футбольного мяча! Васько ел-ел и уже засыпал за столом, но снова с трудом открывал глаза и продолжал жевать, а мама продолжала отрезать ему хлеб, мазать маргарином и посыпать сверху сахаром. Наконец, папа отнёс его на расстеленный матрасик. Укрыл и начал тихонько разговаривать о чём-то с мамой на идиш. Мы уснули.
А поутру они проснулись… Конечно, Васько испарился – никто ночью не просыпался и ничего не слышал. Украл все, до чего мог дотянуться. И продукты, и ложки-вилки и прочее. В кладовке пропали два пустых мешка. Молодец, парень! Такие выживают в любые времена. Заодно и подстригся.
Быт
В послевоенные годы зимы в Беларуси были очень суровыми. И день начинался с маминого, а позже моего похода за дровами для нашей печки, называемой голландкой. Голландка была нашей кормилицей и источником тепла. Придти с улицы и прислониться к ее стенкам, было одновременно удовольствием и необходимостью. А дрова для печки пилили громадные бородатые евреи, толпами стоявшие у кинотеатра «Победа». Они говорили на идиш, что мне было непонятно, но вызывало уважение. Чтобы уменьшить потери тепла через старые оконные проемы, минчане заклеивали деревянные переплеты бумагой и уплотняли их ватой, а поверх ваты ложились елочные игрушки. Затыкать ножом вату в оконные проемы было моей обязанностью, которая разбавлялась изучением фантастических морозных узоров на стеклах.
Еду подогревали с помощью примуса, а позже керогаза. Как хорошо, что сейчас есть газовые и электрические плиты, которые не дымят, не пахнут и не требуют прочистки иглой вечно забитого отверстия для подачи керосина.
Кстати, важным ритуалом была покупка керосина на Немиге или на Сторожевке. Иметь обязанности по дому было абсолютно естественным делом, и вопросов по их исполнению никогда не возникало. Поэтому я с жестяным бидончиком каждую неделю шел пешком в маленькую керосиновую лавку, где торговал пожилой человек с печальными глазами. А до появления лавок в определенные места города раз в неделю приезжала цистерна керосина и к ней выстраивалась длинная очередь.
Нам повезло, что в нашей квартире в годы войны жил немецкий офицер, поэтому она сохранила телефон и ванную, которую надо было топить дровами. Наличие ванной не исключало периодических посещений бани на Площади 8 марта, известной еще как Нижний базар, и это было особым событием. Во-первых, там встречались настоящие минчане, жившие в старых довоенных домах. Во-вторых, я опишу в деталях. Коммунальная баня находилась в начале Старовиленской улицы. Естественно, детей одних не пускали. В одни дни недели должны были мыться женщины, а в другие – мужчины. При входе каждый получал тазик с номерком. В тазик надо было из громадных кранов налить крутой кипяток и ледяную воду, а температуру смеси попробовать пальцем. Там же можно было постирать белье. Туалетного мыла не помню, наверное, его не было, а вот мерзкий запах хозяйственного мыла меня преследует и сейчас.
Еще надо было в комнате, заполненной паром, найти место для тазика на громадной деревянной полке, и тогда можно было приступить к процессу мытья. В бане были семейные номера, куда пускали по паспортам, но видимо и без. Покупка бутерброда завершала событие.
Существенным делом были походы в парикмахерскую: помню, как клиента накрывали белой простыней, как брили мужчин опасными бритвами, стригли ручными машинками, поливали «Шипром» или «Тройным одеколоном» из пульверизатора, и как парикмахеры вели нескончаемые беседы с клиентами.
Про стирку белья. Естественно, стиральных машин не было. Были большие корыта, деревянные стиральные доски с центром из волнистой гофрированной жести, терки для еды, используемые для натирания мыла, и женские неутомимые руки. И еще синька для придания цвета белью.
Электрических утюгов не было, их заменяли тяжелые чугунные утюги с раскаленными углями внутри. Дуть на угли, видеть сноп искр было одним из моих удовольствий. Минчане жили в коммунальных квартирах, и все белье сушилось на веревках во дворах. Зимой это белье превращалось в гремящие листы, жесткие как металл. Позже стали работать коммунальные прачечные, и надо было пришивать персональные номерки на каждое подвергаемое стирке, изделие.
Еще пару слов про коммунальные квартиры. Как правило, большинство людей, даже правительственные чиновники, во время и после войны занимали комнату в общей квартире. Естественно, всегда возникали кухонные и туалетные проблемы. Я считаю минчан не конфликтными и спокойными соседями. Однако отдельный выключатель для индивидуальной лампочки в туалете для каждого соседа и на кухне составляли часть существования. Мне рассказывали про случаи, когда на стенах туалета, на гвоздиках, висели индивидуальные туалетные сиденья.
Еда
Прежде всего, про карточки – основное средство выживания. Если карточки были потеряны, а чаще – украдены, это становилось настоящей трагедией, связанной с физическим существованием. Карточки прикрепрялись к ограниченному числу магазинов по месту жительства. По ним покупали хлеб, кажется, мясные кости, сахар, подсолнечное масло, крупу, соль и конфеты «подушечки». «Подушечки» размером 2х2 сантиметра были наполнены разным повидлом, и я бы очень хотел вспомнить их вкус.
Очереди были частью жизни, почти за всем, включая хлеб и особенно белые батоны. А вот сливочное масло и мука были очень большим дефицитом. Перед днем Первого Мая и днем Октябрьской революции все взрослые и дети стояли за ними в многочасовых очередях. Контроль в очереди был очень простым: на руке химическим карандашом писали номер, а уходить из очереди надолго не разрешалось. Часто жулики вклинивались в очередь, но выгнать их было невозможно. Без карточек в магазинах можно было купить квашеную капусту, и изредка исключительно вкусный ее вариант – капусту провансаль, моченые яблоки, гнилую картошку, гнилую капусту. В редких случаях наша печка голландка и мама дарили нам деликатесы: коричневое, тушеное с картошкой мясо, топленое молоко со светло-коричневой пенкой, и цимес – тушеную морковку, приготовленную по лучшим еврейским рецептам предыдущих поколений.
Цепь детских воспоминаний привела меня ко вкусу и технологии приготовления фаршированной рыбы. Как правило, это были щука или карп. Технология заключалась в вырезании рыбного филе, превращении его в фарш и возвращении фарша под рыбью кожу. Дальнейшие приемы приготовления пусть останутся секретом. Очень вкусной была для меня рубленая селедка с таинственным названием «форшмак».
Существенным событием в жизни любой минской семьи было собирание ягод и варка варенья. Для этого у счастливцев был медный таз или, на худой конец, латунный или эмалированный. Процесс напоминал что-то вроде многочасовой религиозной процедуры и сопровождался раздачей пенки от варенья детям.
Немного о детских радостях. Вершиной удовольствия было получение красного, зеленого или желтого «петушка» из жженого сахара на деревянной палочке. Купить газированную воду за 4 копейки без сиропа мы могли сами, покупка значительно более дорогой воды с сиропом – за 12 копеек, и еще более дорогой с двойным сиропом, были редкостью.
А теперь о детской мечте. Мороженщики в почти белых передниках держали в руках жестяную форму, состоящую из двух цилиндрических половинок. На дно одной из них ложилась круглая половинка вафли, заполнялась мороженным, сверху – другая, все сдавливалось, и получался цилиндрик из мороженого, покрытый с двух сторон вафлями.
У взрослых были другие развлечения. Они пили квас и пиво из немытых цистерн на колесах. Домой пиво приносилось в бидончиках или трехлитровых банках. Взрослые пили пиво, стоя за высокими столиками. Часть стола занимало место с надписью «для отстоя пива». Дело в том, что пивная пена служила существенным источником дохода женщин-продавщиц. Сражения с уменьшением количества пивной пены были частью процесса выпивки наряду с поглощением сушеной рыбы. А еще в каждой семье были сифоны с газировкой, заправлять которые посылали нас, детей.
Зато после войны в магазинах было изобилие красной и черной икры и крабовых консервов. Из сладкого помню сахар в двух разновидностях. Основное – крупный сахарный песок. Черный хлеб, посыпанный сахарным песком, был нашим пирожным. Если я или кто-нибудь еще выходил во двор с таким лакомством, все дети окружали владельца и осторожно откусывали по кусочку.
Я рос упитанным еврейским мальчиком и помню, как меня насильно кормили манной кашей и рыбьим жиром, приговаривая: «За Ленина», «За Сталина» и прочих вождей. В гостях, я помню, использовались крупные куски более дорогого бело-голубого рафинада. Пить чай с сахаром можно было либо вприкуску, либо растворенным в чае. Раскалывать кусочки рафинада можно было очень аристократично – никелированными маленькими кусачками.
Вспомнил еще один предмет быта – семь маленьких слоников, предназначенных для того, чтобы принести в семью счастье.
Антисемитизм
Я знаю, что читатель ждет моих комментариев по этой теме. Так вот, после войны на дворовом уровне я антисемитизма никогда не чувствовал. Помню длинного, больше нас, подростка, пережившего оккупацию, с его нелестными замечаниями, которые мой двор не поддерживал. Наверное, это объяснялось тем, что не было большой разницы в экономическом положении людей, выживших после всех ужасов войны.
У взрослых было сложнее, миф о евреях, просидевших войну не в окопах, а в далеком Ташкенте, был очень живуч. Конечно, были и такие. Но меня окружали люди, прошедшие войну. Говорили о ней очень мало. Мамин брат Рувим – двухметровый красавец с рассеченной авиационным винтом щекой, мой кумир, с наградами за оборону Ленинграда, Сталинграда, за взятие Кенигсберга и кучей других, был убит НКВД после войны году в 1947-м. Все детали от меня скрывали, то, что я помню, не хочу описывать. Я знаю много историй, когда евреи-фронтовики избивали антисемитов за комментарии о Ташкенте. Обычно это делалось с помощью армейских ремней с тяжелыми пряжками.
Так продолжалось примерно до 1946 года. Затем, медленно руководящие должности стали получать жители деревень, без знаний, но со связями с бывшими партизанами, находившимися у власти. Становилось хуже. Этому способствовало убийство в январе 1948 года знаменитого Михоэлса. Это произошло на даче министра внутренних дел Цанавы, в его загородном доме в Ждановичах (по официальным данным его сбил грузовик недалеко от гостиницы «Минск»). Даже я чувствовал густую, растворенную в воздухе атмосферу страха. Помню беседы отца с Мишей Ривкиным, актёром Еврейского театра. Как Миша предсказал, театр, не получавший после войны никакой государственной поддержки, был в 1949 году постановлением Совета Министров Белоруссии закрыт, и артисты оказались без работы.
Компания антисемитизма, репрессии против евреев, якобы виновных в шпионаже и во всех экономических преступлениях, становились ежедневной реальностью. Отражение этой кампании преследовало меня все последующие годы, ежедневно я чувствовал это на себе. Как только появилась возможность, я сменил место проживания от недалекого озера Нарочь на далекое озеро Онтарио.
Транспорт
Из транспортных средств на первом месте были живые лошади, в том числе у милиционеров. Затем шли виллисы, «студебеккеры» и незаменимые кони войны – ЗИСы. Заводить ЗИСы надо было специальной рукояткой вручную, и это требовало хорошей физической силы. Многие офицеры пригоняли трофейные легковые автомобили. Их названия: «опель-кадет», «опель-капитан», «хорх» – и возможность дотронуться до них навсегда остались в моей памяти. Восхищали в этих машинах указатели поворотов – маленькие ручки, выскакивавшие из двери. Еще помню мотоциклы, среди которых преобладали трофейные немецкие, но попадались и американские «харлеи».
Первый минский трамвай шел от Дома Правительства до Парка Челюскинцев. Новая линия до Сторожевки открылась позже. Мы очень радовались появлению трамвая в нашей части города. Девочки, жившие неподалеку от кольца, встречали первый трамвай цветами с персональных грядок и дарили цветы вагоновожатым и кондукторам.
Вагоны осаждали толпы желающих быть пассажирами. Люди, естественно, не пожилые, висели снаружи на трамвайных буферах и подножках в неограниченных количествах по двум причинам: не было мест внутри вагона и не надо было платить за проезд. От цирка по направлению к Дому офицеров была крутая гора, на которую трамваи не всегда могли забраться. Тогда пассажиры покидали вагон и толкали трамвай в гору. Позже эту гору сравнивали в течение нескольких лет.
Колоритной фигурой старого послевоенного Минска был рыжий майор Гинзбург – командир конного эскадрона милиции. На гнедой лошади, громадного роста, с громадными усами он сгонял висевших снаружи вагона людей и громко кричал «Володя, словлю, будешь платить штраф 100 рублей новыми» (это было после денежной реформы 1947 года).
От железной дороги остался запах несгоревшего угля и несгоревшие крупинки угля, забивающие глаза, и еще запах рваных носков в плацкартных вагонах. Яркое впечатление осталось от походов за водой и наблюдения за продажей продуктов на вокзальных станциях. В памяти остались огурцы, жареные куры и чайники для воды, но это было уже в пятидесятых годах.
Роман ПРЕСС, «Берега», печатный орган иудейского религиозного объединения в РБ
Похожие статьи
Оставить комментарий