Он был маленьким человеком — с обывательской точки зрения. И грандиозным творческим феноменом — по мнению знатоков литературы
Вениамин Михайлович долгие годы работал в Минске в артели инвалидов, на комбинате надомного труда — переплетчиком, корректором, фотолаборантом, художником, рисующим вывески. И мало кто знал, что он был поэтом.
Тайное признание
Мало кто знал? Но зато какие люди! Начиная еще с 40-х годов прошлого века Вениамин нет-нет да и вырывался в Москву — возил стихи на прочтение поэтическим мэтрам. Приезжал и в Переделкино — к Борису Пастернаку. Знаменитый поэт понимал, что парень отменно беден, и как-то предложил гостю 200 рублей. Тот взял. Положил деньги в книгу. С ней они и хранились несколько десятилетий. Как память о знакомом небожителе.
Во время их первой встречи Пастернак сказал Вениамину: «Некоторые ваши стихи мне понравились». И молодой автор вежливо ответил: «Мне тоже нравятся некоторые ваши стихи». Другой небожитель, тончайший мастер стихосложения, о котором говорят как о наследнике Серебряного века русской поэзии, Арсений Тарковский в своем письме Вениамину признавался: «Ваш диктат поэта мощен, подчиняешься ему беспрекословно».
«Много лет я не слышал, не читал стихов такой силы и красоты», — сообщал Блаженному признанный мэтр Александр Межиров.
Александр Кушнер, которого нобелевский лауреат Иосиф Бродский называл одним из лучших лирических поэтов ХХ века, после прочтения рукописи минского автора писал ему: «Это поразительные стихи»…
Но даже столь значимые персоны не могли помочь Вениамину опубликовать хотя бы строчку.
Стена
Почему его стихи были непечатными?
Вениамин Айзенштадт (фамилия по паспорту) ничем не мог порадовать советских книгоиздателей. Нет, антисоветчины в его произведениях не было, но вот темы, темы… Ведь как тогда формировался в издательствах первый сборник поэта? Обязательно в нем должны были иметься стихи, отражающие дух времени в том его представлении, который сложился в головах редакторов. Сверх того можно было добавить и что-нибудь от себя. А Вениамин Михайлович писал о вечном. Его стихи — как вещие сны. Его образы — как видения в пламени костра, и не зря говорят, что на огонь можно смотреть бесконечно. Это долгий, раз за разом возобновляющийся разговор с давно ушедшими отцом и матерью. Это разговор с Богом — настолько искренний, что иногда за него, Бога, становится страшно. Это размышления о нас под Богом, а мы — это и человек, и воробей, и волк, и кошка (а раз так, то кто тут более праведник?). Вот, собственно, и все темы. Правда, они у Блаженного как ветви дерева, от которых отходят побеги второго, третьего порядка. Так, например, есть на этом древе и ветка эротики. Я не знаю, кто еще так мощно и не пошло писал «об этом».
Темы были непроходными. Однако здесь мне могут сказать: а ведь Арсений Тарковский тоже не умел угождать редактуре, но печатался… Сравнение неуместно. У Тарковского было то, что именуется статусом: успешный литературный переводчик, журналист. Но и он свою первую поэтическую книгу издал в 55. Издал в тот год, кстати, когда его сын, кинорежиссер Андрей Тарковский, получил Гран-при Венецианского кинофестиваля. А какой статус был у Блаженного? Недоучка, окончивший перед войной один курс пединститута. Сумасшедший с соответствующей справкой. Художник, рисующий вывески. Так и слышу реплику под прокуренными издательскими сводами: «Нет, ребята, такие поэты нам не нужны…»
«Недоучка» и «сумасшедший»
Эти два слова здесь надо пояснить. В Белорусском государственном архиве-музее литературы и искусства, где я знакомился с рукописями поэта, мне довелось пролистать и многочисленные общие тетради, в которые Вениамин Михайлович вписывал цитаты, фрагменты из произведений писателей и поэтов. У какого студента есть такие конспекты?! Когда в 1990-е годы наконец стали выходить книги Блаженного, к нему потянулись работники издательств, литераторы. Сохранились магнитофонные записи размышлений Блаженного на этих встречах. Спокойный голос человека, который не стремится произвести впечатление, а про- сто говорит, как дышит. Если бы Вениамин Михайлович читал лекции, на них бы ходили не только те студенты, для которых они предназначены по расписанию, но и с других факультетов, из других вузов.
А что касается сумасшествия… Соседи Блаженного по дому, в котором он жил, говорили мне, что ничего такого не заметили. Интеллигентный, неизменно вежливый, спокойный человек. Правда, беспомощный в быту.
Впрочем, соответствующая справка у Блаженного была. Иногда он проводил некоторое время в больнице. Но не стоит обращать на этот факт большого внимания, тем более что все мы чем-нибудь болеем. Однажды художник живописного цеха Айзенштадт позволил себе покритиковать начальника. А тот возьми да и скажи сотрудникам: «Берегитесь этого шизофреника!» И Вениамин Михайлович вынужден был письменно поставить точки над «i» в этом вопросе. Он попросил руководство комбината высказать порицание начальнику цеха и при этом разъяснял: «Да, действительно… в системе бытобслуживания я 16 лет назад трудоустроился как инвалид 3-й группы с данным диагнозом. Но за 16 лет работы я… не дал повода усомниться в своем здравомыслии и умении вести себя в коллективе…» И далее податель жалобы говорит о том, что коллеги доверяют ему: избрали председателем товарищеского суда комбината, а ранее избирали членом профгруппы, профоргом цеха. Разве он не имеет права честно высказать свое мнение?
Прорыв
Первая книга Блаженного вышла в свет Москве в 1990-м, когда поэту было почти 70. В том же году и в Минске издали сборник. Времена были перестроечные, но еще не настолько, чтобы сборники сложились так, как хотел автор. Однако в середине 1990-х ему повезло на встречу, которая позволила составить новое издание по своему разумению. Когда в Минск приехал с гастролями Юрий Шевчук, его познакомили с поэтом. Певец и рок-поэт был так впечатлен встречей, что принудил своих продюсеров издать большим тиражом книгу Блаженного. Потом, когда Вениамин Михайлович читал кому-нибудь свои стихи, он обязательно держал этот томик — «Сораспятье» — под рукой. Хотя все помнил наизусть.
Стихи Блаженного стали открытием для читающей публики. Исследование его творчества опубликовал журнал «Вопросы литературы». Поэтесса и весьма уважаемый литературный критик Татьяна Бек в своем послесловии к одному из сборников поэта говорила о нем как о «грандиозном творческом феномене». Вот ведь кем был, как оказалось, этот маленький человек.
А сам автор, как и положено персоне блаженной и не взыскующей мирских похвал, спокойно отвечал на комплименты: «Поэтом меня можно назвать лишь условно», «Я не в полном смысле слова поэт»…
Клавдия
Соседи Блаженного по дому № 47 на улице Короля говорили мне, что настоящим спасением для Вениамина Михайловича была его супруга Клавдия Тимофеевна. Казачка по рождению, фронтовичка, кавалер ордена Боевого Красного Знамени, она имела твердый характер и по-настоящему женское сердце. Своего суженого старалась оградить от житейских проблем. Как инвалид войны получила двухкомнатную квартиру. Приобрела автомобиль и даже путешествовала с мужем — они дважды съездили на Кавказ. Будучи профессиональной машинисткой, без конца перепечатывала рукописи супруга. Поскольку в определенные годы хорошую новую книгу в стране можно было купить только по блату, Клавдия Тимофеев- на пользовалась положенной ей льготой, чтобы приобретать свежие издания, которые муж отслеживал по издательским анонсам. А если книга все же уплывали к чиновным людям, Клавдия Тимофеевна шла по кабинетам — ругаться и требовать. А ходить ей было трудно — одну ногу потеряла на войне, вторая тоже была изранена. Годами ей не могли сделать удобный протез.
Когда она болела и лежала в больнице, соседи по ее просьбе опекали поэта. Одна соседка мерила давление и готовила горячие бутерброды с сыром, другая кормила завтраком, третья прибирала в квартире.
Супруги жалели и понимали друг друга. Была ли любовь? В музее-архиве я случайно наткнулся на маленький, величиной со спичечный коробок, блокнотик. В нем — дневниковая запись Клавдии. Суббота, 10 часов вечера. Год не проставлен. Начал читать и отложил блокнотик в сторону. В нем — личное. Конечно, была любовь.
Когда в 1999 году она умерла, он не сидел у гроба и не вышел провожать. Это было выше его сил.
А через две недели умер и он.
Урок чтения
Знал я одну маленькую девочку. Она была смышленой и в 4 года научилась читать. Положив книжку на пол, вставала над ней и читала про себя, только шевеля губами. Если в сказке были страшные места, закрывала ладошками глаза, а потом через щелочку подглядывала и читала дальше. Вот так и я одолевал сочинения Вениамина Блаженного. Обжигает, но тянет дочитать. Предлагаю и вам это прочувствовать, если еще не знакомы с произведениями уникального автора.
Сергей ПЯТКОВСКИЙ, «Вечерний Минск» (minsknews.by)
Родословная
Отец мой — Михл Айзенштадт — был всех глупей в местечке.
Он утверждал, что есть душа у волка и овечки.
Он утверждал, что есть душа у комара и мухи.
И не спеша он надевал потрепанные брюки.
Когда еврею в поле жаль подбитого галчонка,
Ему лавчонка не нужна, зачем ему лавчонка?..
И мой отец не торговал — не путал счета в сдаче…
Он черный хлеб свой добывал трудом рабочей клячи.
— О, эта черная страда бесценных хлебных крошек!..
…Отец стоит в углу двора и робко кормит кошек.
И незаметно он ногой выделывает танец.
И на него взирает гой, веселый оборванец.
— «Ах, Мишка – «Михеле дер нар» — какой же ты убогий!»
Отец имел особый дар быть избранным у Бога.
Отец имел во всех делах одну примету — совесть.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…Вот так она и родилась, моя святая повесть.
* * *
Сколько лет нам, Господь?.. Век за веком с тобой мы стареем…
Помню, как на рассвете, на въезде в Иерусалим,
Я беседовал долго со странствующим иудеем,
А потом оказалось — беседовал с Богом самим.
Это было давно — я тогда был подростком безусым,
Был простым пастухом и овец по нагориям пас,
И таким мне казалось прекрасным лицо Иисуса,
Что не мог отвести от него я восторженных глаз.
А потом до меня доходили тревожные вести,
Что распят мой Господь, обучавший весь мир доброте,
Но из мертвых воскрес — и опять во вселенной мы вместе,
Те же камни и тропы, и овцы на взгорьях всё те.
Вот и стали мы оба с тобой, мой Господь, стариками,
Мы познали судьбу, мы в гробу побывали не раз
И устало садимся на тот же пастушеский камень,
И с тебя не свожу я, как прежде, восторженных глаз.
***
Душа, проснувшись, не узнает дома,
Родимого земного шалаша,
И побредет, своим путем влекома…
Зачем ей дом, когда она — душа?
И все в пути бредя необратимом
Просторами небесной колеи,
Возьмет душа мое земное имя
И горести безмерные мои.
Возьмет не все их, но с собой в дорогу
Возьмет душа неодолимый путь,
Где шаг за шагом я молился Богу
И шаг за шагом изнывал от пут.
Какой-то свет таинственный прольется
На повороте времени крутом
Но цепь предвечная не разомкнется
Ни на юдольном свете, ни на том.
Жизнь
Отдаешь свои волосы парикмахеру,
Отдаешь глаза — постыдным зрелищам,
Нос — скверным запахам,
Рот — дрянной пище, —
Отдаешь свое детство попечительству идиотов,
Лучшие часы отрочества — грязной казарме школы,
Отдаешь юность — спорам с прорвой микроцефалов,
И любовь — благородную любовь — женщине, мечтающей… о следующем,
Отдаешь свою зрелость службе — этому серому чудовищу
с тусклыми глазами и механически закрывающимся ртом —
И гаснут глаза твои,
Седеют волосы,
Изощренный нос принимает форму дремлющего извозчика,
Грубеет рот,
И душу (печальницу-душу) погружаешь в омут будней —
Тьфу ты, черт, я, кажется, отдал всю свою жизнь?!
* * *
Пускай моя душа с сумой бредет по свету,
Пускай она в пути шалеет от тоски:
— Подайте, мужики крещеные, поэту,
Беру я серебро, беру и медяки.
Беру я куличи, беру и оплеухи,
Беру у зверя шерсть, помет беру у птах…
Подайте, мужики, свихнувшемуся в Духе,
Зане меня в пути одолевает страх.
Но нет, не мужики пойдут за мною следом,
Крещен он или нет, мужик — мужик и есть,
Я трижды поклонюсь своим всесветным бедам,
Мне, смерду, одному такая в мире честь.
Один, один лишь я стоял под грозным небом,
Устав от суеты и горестных погонь,
И то, что в слепоте вы называли хлебом,
В худых моих руках клубилось, как огонь…
* * *
Какое мне дело — я мальчик, и только…
Дм.Петровский
Какое мне дело — живой или мертвый
Со мною поет в этом дружном дуэте,
Уже разложил я волшебные ноты,
А Моцарт играет в саду на кларнете.
Играет в саду ли, играет в аду ли,
Играет в раю ли — какое мне дело,
Когда, словно пух тополиный в июле,
Куда-то в зенит поднимается тело.
Когда становлюсь я летающим пухом,
Прошитым иголками знойного света,
И слушаю, слушаю трепетным ухом
Мелодию непреходящего лета.
И Моцарта слушают даже пичуги,
И робко посвистывают в отдаленье,
И вдруг замолкают в сладчайшем испуге,
В сладчайшем испуге, в сладчайшем томленье…
* * *
Я поверю, что мертвых хоронят, хоть это нелепо,
Я поверю, что жалкие кости истлеют во мгле,
Но глаза — голубые и карие отблески неба,
Разве можно поверить, что небо хоронят в земле?..
Было небо тех глаз грозовым или было безбурным,
Было радугой-небом или горемычным дождем, —
Но оно было небом, глазами, слезами — не урной,
И не верится мне, что я только на гибель рожден!..
…Я раскрою глаза из могильного темного склепа,
Ах, как дорог ей свет, как по небу душа извелась, —
И струится в глаза мои мертвые вечное небо,
И блуждает на небе огонь моих плачущих глаз…
* * *
Так явственно со мною говорят
Умершие, с такою полной силой,
Что мне нелепым кажется обряд
Прощания с оплаканной могилой.
Мертвец — он, как и я, уснул и встал —
И проводил ушедших добрым взглядом…
Пока я жив, никто не умирал.
Умершие живут со мною рядом.
* * *
— Мы здесь, — говорят мне скользнувшие легкою тенью
Туда, где колышутся легкие тени, как перья, —
Теперь мы виденья, теперь мы порою растенья
И дикие звери, и в чаще лесные деревья.
— Я здесь, — говорит мне какой-то неведомый предок,
Какой-то скиталец безлюдных просторов России, —
Ведь все, что живущим сказать я хотел напоследок,
Теперь говорят за меня беспокойные листья осины.
— Мы вместе с тобою, — твердят мне ушедшие в камень,
Ушедшие в корни, ушедшие в выси и недра, —
Ты можешь ушедших потрогать своими руками, —
И грозы и дождь на тебя опрокинутся щедро…
— Никто не ушел, не оставив следа во вселенной,
Порою он тверже гранита, порою он зыбок,
И все мы в какой-то отчизне живем сокровенной,
И все мы плывем в полутьме косяками, как рыбы…