86-летний Борис Сребник рассказал, как выжил в Минском гетто, воевал с партизанами, а после детского дома стал профессором экономики.
— Что вы помните о своем довоенном детстве?
– Родился в Минске, точной даты не знаю, никаких документов не осталось, как и фотографий родителей. Я придумал себе год, месяц и день рождения, когда пошел на работу в 13 лет. Себя записал Борисом вместо Баруха, отца – Владимиром Ильичом вместо Велвла. До войны мы жили в Минске в старом деревянном доме с дедушкой – он считался очень набожным, хранил Тору, талес, даже в гетто зажигал свечу в картофелине: делал ямку, наливал туда масло и вставлял фитиль.
— Как вы попали в гетто?
– Через несколько дней после начала войны, когда Минск уже активно бомбили, отец пытался вывезти нас с мамой из города. Но буквально через 15 километров мы наткнулись на немецкие войска. Мы с мамой пешком вернулись в город, который вскоре заняли нацисты. Отец попрощался с нами и ушёл на фронт – больше я его никогда не видел. Тут же появился приказ всем евреям собраться в одном месте. Мы поехали на телеге: дедушка, я, мама, две мамины сестры со своими детьми. В гетто нас поселили в маленьком доме у кладбища – с нами там было еще 20 чужих людей. На всех – одна кровать.
Первые зачистки мы пережили, хотя уже тогда в гетто – впервые в истории человечества – активно использовались мобильные душегубки. В ноябре 41-го нацисты увели моего двоюродного брата Яшу, и мама заволновалась. Ночью она пролезла через проволочное ограждение гетто и отправилась к нашим бывшим соседям, белорусам – хотела попросить, чтобы они меня к себе забрали. Так и не вернулась она. Пыталась спасти меня и погибла.
— Что для вас, ребенка, было самым страшным в гетто?
– Очень страшно было тогда остаться одному, сразу остро встал вопрос о моем пропитании. Благо, в нашем доме в гетто жил еще мальчик Майк с бабушкой – он стал брать меня с собой на вылазки в город. Мы подлезали под проволочную ограду гетто и под страхом расстрела бродили по домам в поисках объедков. Однажды нас схватили полицейские – первым делом сняли с нас штаны, благо, ни у меня, ни у Майка не было обрезания, поэтому отпустили. В другой день я, вылезая из гетто, случайно схватил болтавшийся провод, и меня ударило током. Когда пришел в себя, надо мной стоял полицейский – он-то и перекусил провод. Я рванул от него со всех ног, и он не погнался за мной, не попытался пристрелить – наверное, среди них тоже встречались гуманные люди. Случай тот навсегда оставил шрамы на моих руках и животе.
А вылазки мы с Майком совершали вплоть до последнего дня существования гетто. Большой удачей было наткнуться на поезд на товарной станции: можно было вдруг наесться макухи – прессованных отрубей или, скажем, дрожжей. Я однажды килограмм сухих дрожжей зараз съел. А так собирали картофельные очистки, летом готовили молодую лебеду.
— Как удавалось переживать немецкие «акции» уничтожения евреев гетто?
– Чаще всего мы прятались в погребе под сараем, присыпая вход махоркой, чтобы не унюхала собака. В одну из таких «отсидок» под землей чей-то маленький ребенок заплакал, народ стал ругаться и малыш быстро замолчал – думаю, его задушили. Однажды мы до погреба добежать не успели. Дедушка спрятал нас, троих детей, под половицами, забросал тряпками и поставил сверху кровать. Сам закрылся в шкафу. Вскоре я услышал шаги погромщиков. Они никого не нашли и уже собрались уходить, но тут дедушка – астматик – закашлял, его вывели и убили двумя выстрелами. Так он спас нас, а сам погиб. Еще трое суток мы провели под полом. Потом пришла моя двоюродная сестра Оля – она работала за пределами гетто, и их начальник-немец, зная, что будет погром, не отпустил их домой, несколько дней держал у себя. Оля плакала навзрыд – решила, что мы все погибли. Тогда мы начали стучать в пол, и она помогла нам выбраться.
Помимо немцев, нас доставали мародеры – набегали ночью со стороны кладбища, требовали золото, стреляли. Их потом самих расстреляла немецкая охрана гетто, мне их даже было жалко. Мы вообще бегали иногда смотреть, как на кладбище расстреливали людей. Однажды я видел, как оголодавшие заключенные разодрали руками упавшую рядом с ними лошадь – и стали поедать. До сих пор у меня перед глазами эта вырванная лошадиная печень, от которой стоял пар. Вообще, бывало, бредешь зимой, а перед тобой – опухший от голода человек, который, как бревно, замертво падает. Недалеко от нашего дома вырыли большую глубокую яму, куда по утрам, после ночных локальных погромов, сбрасывали трупы – и присыпали сверху землей. И так, пока она полностью не наполнялась. Земля там еще долго шевелилась.
— В октябре 1943 года Минское гетто ликвидировали. Где были в тот день вы?
– Накануне у Майка порвались ботинки, и мне пришлось отправиться на поиски еды самому. Когда возвращался, услышал от местных жителей, что «всех жидов гетто убили». Так я остался совсем один – переночевал в городе, а наутро меня нашел Йоська, еврейский паренек лет 13. Он собрал нас, десять спасшихся из гетто ребят, и предложил идти к партизанам. Трое суток мы с нашим «Моисеем» двигались по лесам и бездорожью – прошли примерно 100 километров от Минска, когда нас остановили полицейские: «Вы – жиды, будем вас расстреливать». Нас поставили лицом к кустам, стали щелкать карабинами, и у меня была страшная обида: зачем было сбивать ноги в пути, если можно было просто погибнуть в гетто? Но оказалось, что это были партизаны – и они так с нами «шутили».
Началась новая, партизанская жизнь. Мы, дети, отвечали за быт: лапника набросать, чтобы было спать где, костер развести. Вечером уставшие партизаны, которые вели серьезную работу – взрывали мосты, железнодорожные эшелоны, – пекли на костре картошку с молоком. До сих пор люблю это блюдо. Уже перед самым освобождением Минска пришлось туго: немцы зачищали территорию, мы неделями прятались в лесах, стояли по горло в болоте, попадали под обстрелы и пили воду из лужи. Потом все успокоилось – мы с отрядом расположились в деревне Поречье. В один из июльских дней 1944-го через деревню проходили советские танки – нас, детей, отвезли в освобожденный Минск. В военкомате нам выдали кусок мыла – мы его уже много лет не видели! Мы вымылись в речке, и на исходе дня нас отправили в детский дом.
— Какой была жизнь в детских домах под конец войны?
– Мой первый приют выглядел благоустроенным, на кроватях лежали немецкие красные пуховые перины, нас достойно кормили. Этот детдом был создан еще немцами для детей славянского происхождения в расчете на будущее. К нам часто приходили военные в поисках своих малышей – когда никого не признавали, мы очень переживали. Но в конце августа меня перевели в другой детдом – вот там пришлось сполна хлебнуть голода, унижений и холода, регулярно просыпался ночами от озноба. С наступлением темноты мы иногда взламывали продуктовую кладовку, где, кроме муки, ничего не было – мы все равно складывали ее в подол ночной рубашки и ели.
Перед новым, 1945 годом всем выдали по маленькому кульку карамельки, засыпанной сахаром. Я решил сразу все не съедать, растянуть удовольствие. Положил подарок под подушку, но за ночь лакомство украли, до сих пор обидно. В школе в первом классе мы учились вместе с «домашними», но я часто пропускал уроки из-за болезней. Когда подцепил корь, меня на телеге увезли в больницу, где на железных кроватях валетом лежали по два человека. Завуч нашего детдома однажды пришла меня навестить и принесла краюху черного хлеба с двумя кусочками сахара – не могу этого забыть.
— Ваша двоюродная сестра была еще совсем юной, когда забрала вас из детского дома. Как ей удалось вас вырастить?
– Я в обморок прям упал, когда она меня нашла. У меня тогда открылся туберкулез, и меня отправили в санаторий. И вот однажды нянечка говорит: «Иди быстрее, твоя мама приехала». Я от таких слов и брыкнулся на пол. Когда пришел в чувство, пулей помчался вниз. У входа стояла Оля. Она выжила, уйдя из гетто в 1942 году к партизанам, в отряд Зорина. После войны она встретила знакомого, который видел меня в партизанском отряде, и принялась меня искать. Ей тогда было примерно 19 лет, у нее не было «ни кола, ни двора», ни профессии. В итоге она забрала меня к себе в свою скромную пристройку к деревянному дому, из-за тесноты в которой спать мне приходилось под столом. Однажды к нам пришла одна из маминых сестер, вернувшаяся из эвакуации, и сердито сказала Оле: «Зачем ты его забрала? Жил бы в детском доме, ты бы его навещала». Оля немедленно выгнала ее, мы много лет с ней не общались.
Я всю свою жизнь благодарен сестре за то, что она для меня сделала. Я прожил с ней 18 лет, до 1967 года, пока не уехал учиться в московскую аспирантуру. На моих глазах Оля вышла замуж, родила дочь – она выросла у меня на руках, мы до сих пор с ней очень дружны. В 1979 году муж Оли умер, а она с детьми и внуками уехала в США, после Перестройки я каждое лето летал к ней. К великому моему сожалению, Оля ушла из жизни в 2008 году, она была самым дорогим для меня человеком, заменила мне маму.
— Вы же в итоге стали кандидатом экономических наук, профессором, действительным членом Нью-Йоркской академии наук. Долгий был путь?
– После войны я сначала пошел работать помощником киномеханика, потом слесарем, токарем на заводе, а после службы в армии – рубщиком мяса. Вот там-то я благодаря старым еврейским мясникам научился говорить на идише! Потом я прошел вечернюю школу и, уже работая, получил два высших образования – просто испытывал радость от чтения книг, чего долгое время был лишен. С 2000 года я профессор Финансового университета при Правительстве России. Я много где преподавал, в том числе в университетах США и Израиля, а еще – написал ряд учебников и учебных пособий для вузов. И, конечно, стоял у истоков создания Ассоциации бывших узников гетто.
— Вы часто вспоминаете войну?
– Часто снится всякое. Что убегаю от немцев или полицейских, которые хотят меня застрелить. Иногда мерещатся погромы. Часто кажется, будто я очень голоден и роюсь в мусорном ящике. Просыпаюсь в поту и радуюсь, что это только сон.
Яна ЛЮБАРСКАЯ, jewish.ru, 28.01.21.